Навигация
News:

На правах рекламы:

Одноэтажный проект дома: diva-keramika.ru

Рекомендуем

Показать все

Посещаймость
Чертовинка
Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.
Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бородёнку почёсывать.
Всё со мной чтой-то такое случается... Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.
С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что всевсякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своём семейном хозяйстве.
Да-с.
При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!
А случилось вот как:
Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.
Ну, думаю, куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере.
Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою всё время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.
Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.
И вот вышла мне такая встреча.
Стою раз преспокойно на Урицкой площади, смотрю, какой-то прёт на меня в суконном галифе.
Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бородёнку почёсывать.Всё со мной чтой-то такое случается... Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что всевсякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своём семейном хозяйстве.Да-с.При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!А случилось вот как:Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.Ну, думаю, куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере.Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою всё время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.И вот вышла мне такая встреча.Стою раз преспокойно на Урицкой площади, смотрю, какой-то прёт на меня в суконном галифе.
— Узнаешь ли,— вспрашивает,— Назар Ильич господин Синебрюхов? Я, говорит, и есть твой задушевный приятель.
Смотрю: точно — личность знакомая. Вспоминаю: безусловно, задушевный приятель — Утин фамилия.
Стали мы тут вспоминать кампанию, стали радоваться, а он, вижу, чего-то гордится, берёт меня за руку.
— Хочешь,— говорит,— знать мою биографию? Я комиссар и занимаю вполне прелестный пост в советском имении.
— Что ж,— отвечаю,— дорогой мой приятель Утин, всякому своё, всякий, говорю, человек даёт от себя какую-нибудь пользу. Ты же человек, одарённый качествами, и я посейчас вспоминаю всякие твои исторические рассказы и переживания. И Пипина Короткого, говорю, помню. Спасибо тебе немало!
А он вдруг мной восхитился.
— Хочешь,— говорит,— поедем ко мне, будем жить с тобой в обнимку и по-приятельски.
— Спасибо,— говорю,— дорогой приятель Утин, рад бы, да нужно торопиться мне в родную свою деревеньку.
А он вынул откуда-то кожаный бумажник, отрыл десять косых.
— На,— говорит,— возьми, если на то пошло. Поезжай в родную свою деревню либо так истрать — мне теперь всё равно.
Взял я деньжонки и адрес взял.
«Что ж,— думаю,— и я ему немало сделал, а тут вполне прекрасный случай,— поеду пока в свою деревню. А там видно будет — может, и действительно побываю по этому адресу. Вот, думаю, спасибо Утину — сделал благодарность за моё благодеяние».
А это верно: на фронте я его всегда покрывал. Там, скажем, бой или разведка, я — прямо к ротному командиру. Так и так, отвечаю, Утина никак нельзя послать. Ну, не дай бог, пуля его пристрелит,— человек он образованный, и погибнет с ним большое знание.
И через меня устроили его на длинномер,— так он всю свою жизнь, всю то есть германскую кампанию, и мерил шаги до германских окопчиков.
Так вот произошла такая с ним встреча, и вскоре после того собрался я и поехал в родные свои места.
И вот, запомнил, подхожу к своей деревеньке походным порядком, любуюсь каждой даже ветошкой, восторгаюсь, только смотрю — ползёт навстречу поп, чёрт его побери.
Ну, думаю, будет теперь беда-бедишка. А сам, безусловно, подхожу к нему.
— Вздравствуйте,— говорю,— батюшка отец Сергий! Вполне прелестный день.
Как шатнётся он от меня в сторону.
— Ой-е-ей,— говорит,— взаправду ли это ты, Назар Ильич Синебрюхов, или мне это образ представляется?
— Да,— говорю,— взаправду, батюшка отец Сергий, а что, говорю, случилось,— ответьте мне для ради бога.
— Да как же,— говорит,— что случилось? Я по тебе живому панихидки служу, и все мы почитаем тебя умершим покойником, а ты вон как... А супруга, говорит, твоя, можешь себе представить, живёт даже в советском браке с Егор Иванычем.
— Ой-е-ей,— отвечаю,— что же вы со мной такоеча сделали!
Очень я растрогался, сам дрожу.
Ну, думаю, вот и беда-бедишка.
Ничего я попу больше не сказал и потрусил к дому.
Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрёна Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.
— Чай,— говорю,— вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю своё добришко.
— Вот,— смотрю,— спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — всё на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
— Ты,— говорит,— чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.
— Как же,— намекаю,— чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпись: Ен Синебрюхов.
А он:
— Нет тут твоих штанов, и быть их не может,— тут, говорит, всё моё добришко пополам с Матрёной Васильевной.
А сам берёт Матрёну Васильевну за локоток и за ручку, выводит её, например, на середину.
— Вот,— говорит,— я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрёна Васильевна. И всё, не сомневайтесь, по закону.
Тут поклонилась мне Матрёна Васильевна.
— Да,— отвечает,— воистинная всё это правда. Идите себе с богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради бога постороннему счастью.
Очень я опять растрогался, вижу — всё пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюёт.
— Ой-е-ей,— кричит,— убийство!
Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия — Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать...
А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят, и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
— Побей,— подзюкивают,— Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче ещё придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдёт убийство. И тогда ослободится твоя бывшая супруга Матрёна Васильевна.
Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
— Ты что ж это,— говорит,— нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив нас? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже, если на то пошло, есть у меня свидетели.
Вижу — человек обижается, я ему тихоньким образом внедряю:
— Я,— говорю,— беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это моё добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпись.
А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
— Нет,— говорит,— ничего тут не выйдет. Лучше, говорит, ушёл бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие,— всё это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир.
И так он обернул всё это дело, что поклонился я всем низенько.
— Ладно,— отвечаю,— уйду куда ни на есть. Прощайте навсегда! Только пусть ответит мне Матрёна Васильевна, где же родной мой сын, мальчичек Игнаша?
А она, жаба, отвечает тихими устами:
— Сын ваш, мальчичек Игнаша, летось ещё помер от испанской болезни.
Заскрипел я зубами, оглянулся на четыре угла — вижу, всё моё любезное висит, поклонился я в другой раз и вышел тихохонько.
Вышел я за деревню. Лес. Присел на пенёк. Горюю. Только слышу: ктой-то трётся у ноги.
И вижу: трётся у ноги сучка небольшая, белая. Хвостиком она так и крутит, скулит, в очи мне смотрит и у ноги так и вьётся.
Заплакал я прегорько, ласкаюсь к сучке.
— Куда же,— вспрашиваю,— нам с тобой, сучка, приткнуться?
А она как завоет тонехонько, как заскулит, как завьётся задом, так пошла даже у меня сыпь по телу от неизвестного страха.
И вот тут я глянул на неё ещё раз и задрожал.
«Откуда же,— думаю,— взяться тут сучке? — Так вот подумал, вскочил быстренько и, безусловно, от неё ходу. Эге, думаю, это неспроста, это, может, и есть моя чертовинка во образе небольшой сучки».
Иду это я шибко, только смотрю — за мной катится.
Я за дерево схоронился, а она травинку нюх да нюх, понюхрила и, вижу, меня нашла, снова у ноги вьётся и в очи смотрит. И такой на меня трепет напал, что закричал я голосом и побежал.
Только бегу по лесу — хрясь идёт, а она за мной так скоком и скачет, так меня и достигает.
И сколько я бежал — не помню, только слышу будто внутренний голос просит:
— Упань... упа-ань...
Упал я тут наземь, зарылся головой в траву, и начался со мной кошмар. Ветер ли зашуршит поверху, либо ветошка обломится,— мне теперь всё равно, мне всё чудится, что достигает меня сучка и вот-вот зубами взгрызётся и, может быть, перекусит горло и будет кровь сосать.
Так вот пролежал я час или, может быть, два, голову поднять не смею, и стал забываться.
Может быть, я тут заснул — не знаю, только утром встаю: трётся у ноги сучка. А во мне будто страху никакого и нет и даже какой-то смех внутренний выступает. «Да это же,— думаю,— собачка с моего двора. Может, она не пожелала с Клоповым находиться и вот пристала ко мне, к своему законному хозяину».
Погладил я сучку по шёрстке, сам, безусловно, ещё остерегаюсь.
— Ну,— говорю,— нужно нам идти. Есть, говорю, у меня такой задушевный приятель Утин. К нему мы и пойдём. Будем с ним жить в обнимку и по-приятельски. Пойдём со своим законным хозяином.
Так вот я сказал ей, будто у нас вчера ничего и не было. Встаю и иду тихонечко. Она, безусловно, за мной.
Прихожу, например, в одну деревню, расспрашиваю:
— Это,— говорят,— очень даже далеко, и идти туда нужно, может быть, пять дён.
— Ой-е-ей,— говорю,— что же мне такоеча делать? Дайте, говорю, мне, если на то пошло, полбуханки хлеба.
— Что ты,— говорят,— что ты, прохожий незнакомец, тут кругом все голодуют и сами возьмут, если дастишь.
Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошёл я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.
Да ещё, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес - кобель.
Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.
И так я голодовал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.
Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.
Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.
И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают в иностранных державах и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.
Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
А как стали они печёные, дал одну сучке, а та ничего — съела.
Стал и я кушать.
Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
Может быть, её нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот её больше не возьму.
Всё-таки съел я её, любезную. Поблевал маленько. Заел ещё грибками и побрёл дальше.
И сколько я так шёл — не помню, только дошёл до нужного места.
Вспрашиваю:
— Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
— Да,— говорят,— безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
Взошёл я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьётся, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
— Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
— Да,— говорю,— безусловно. А что, говорю, такоеча?
— Да нет,— говорит,— ничего. Я, говорит, тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же всё это так? У меня, говорит, тут уже папаша живёт. И мой папаша, наверно, будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, говорит, всецело рад и счастлив твоему прибытию.
Тогда я отвечаю ему гордо:
— Нет, отвечаю, дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, говорю, пришёл не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, говорю, пришёл в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
Подумал это он.
— Ну,— говорит,— ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, говорит, каждому отец родной. Я, говорит, тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нём голубенькая, подпоясок, безусловно, шёлковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
И вот подходит он ко мне.
— Я,— говорит,— рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, припёрся с собаками? Я, говорит, имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, всюду гадят и кусаются.
А сам, смотрю, сучку мою всё норовит ножкой своей толкнуть.
И так он сразу мне не понравился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
— Нет, говорю, старичок, ты не пугайся, они не кусачие...
Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснёт его за левую руку, так он тут и скосился.
Подбежали мы к старичку...
И вдруг, смотрю, убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
Люди после говорили, будто видели её на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю... Дело это совершенно удивительное...
Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
— Да,— говорит,— это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, говорит, наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж,— наверное, сучка была бешеная. А там ему сделают операцию.
Услышал это старик, задрожал, увидел меня.
— Бейте,— закричал,— его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, говорит, умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
«Ну,— думаю,— вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я её в лесу испугался».
А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
— Вот,— говорит,— тут налево порог. Больше мы с тобой не приятели!
Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрёл тихохонько.