Навигация
Последние новости:
Рекомендуем

Показать все

Посещаймость
Страница 95
полной авторитетности какой-либо речевой среды переживаемого времени. Интересным было бы сопоставление его в этом смысле с прозой современных ему поэтов, где вера автора в изобразительную и интерпретирующую силу своего слова осталась непоколебленной. Поэт — сам творец народного языка; он не столько отражает трепетанье современной еще не отстоявшейся речи, сколько строит речь должную. (Любопытно, что, скажем, у Пастернака проза гораздо более закрыта от речевого обихода, чем стихи.)
Для прозы Булгакова также не существенна категория чужого слова, как слова несовместимого со словом авторским и при этом участвующего в речевой системе произведения. Его авторская речь развивается на фоне близких и импонирующих ей слов; других слов он не замечает и не берет в расчет. В прозе Зощенко чужое слово господствует; в ней запечатлелись и напряженнейшие поиски тех слоев, «от которых» может заговорить современный писатель, и безнадежность этих поисков. Авторского слова, безотносительного к самому последнему слову уличного, на всех перекрестках звучащего разговора, Зощенко не мыслит. Авторитетного слова, родственного этим живым и наиболее интересным для него голосам, он не находит. Мимо же тех речевых явлений, на которых с такой естественностью воздвигается авторское слово Булгакова, Зощенко проходит равнодушно.
Если Зощенко с тщанием изучает данную среду и па ее реальной речевой жизни воздвигает художественную работу прямым образом с ней связанного «воображаемого пролетарского писателя», то его современик Андрей Платонов формирует в своем художественном сознании среду идеальную — и именно ее представляет в своей прозе. При этом автором владеет уверенность, что оп только закрепляет своим словом то, что эта среда сама говорит о себе; он стремится расслышать ее голос. Приведем отрывок из опубликованной части романа «Чевенгур»: «Сколько он ни-читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось какое-то порожнее чувство — та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир <...> Он не давал чужого имени открывшейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел, чтоб мир оставался ненареченным,— он только ожидал услышать его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выбранных прозваний» 24.
Эта художественная задача (не переименование мира и не закрепление «неверных» названий, а поименование его) оказывается близкой — в определенном отношении — к задаче, предстоящей автору в прозе Пастернака, где идут одновременно два процесса: приглядывание героев к окружающим их словам с усыновлением одних слов («он знал и любил уже слова: депо, паровозы...») и отторжением других и неуклонное, представленное как непререкаемо важное дело поименование всего на свете, совершаемое словом поэта, не сомневающегося в своем праве и умении. Поток поименованпй все 
полной авторитетности какой-либо речевой среды переживаемого времени. Интересным было бы сопоставление его в этом смысле с прозой современных ему поэтов, где вера автора в изобразительную и интерпретирующую силу своего слова осталась непоколебленной. Поэт — сам творец народного языка; он не столько отражает трепетанье современной еще не отстоявшейся речи, сколько строит речь должную. (Любопытно, что, скажем, у Пастернака проза гораздо более закрыта от речевого обихода, чем стихи.)Для прозы Булгакова также не существенна категория чужого слова, как слова несовместимого со словом авторским и при этом участвующего в речевой системе произведения. Его авторская речь развивается на фоне близких и импонирующих ей слов; других слов он не замечает и не берет в расчет. В прозе Зощенко чужое слово господствует; в ней запечатлелись и напряженнейшие поиски тех слоев, «от которых» может заговорить современный писатель, и безнадежность этих поисков. Авторского слова, безотносительного к самому последнему слову уличного, на всех перекрестках звучащего разговора, Зощенко не мыслит. Авторитетного слова, родственного этим живым и наиболее интересным для него голосам, он не находит. Мимо же тех речевых явлений, на которых с такой естественностью воздвигается авторское слово Булгакова, Зощенко проходит равнодушно.Если Зощенко с тщанием изучает данную среду и па ее реальной речевой жизни воздвигает художественную работу прямым образом с ней связанного «воображаемого пролетарского писателя», то его современик Андрей Платонов формирует в своем художественном сознании среду идеальную — и именно ее представляет в своей прозе. При этом автором владеет уверенность, что оп только закрепляет своим словом то, что эта среда сама говорит о себе; он стремится расслышать ее голос. Приведем отрывок из опубликованной части романа «Чевенгур»: «Сколько он ни-читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось какое-то порожнее чувство — та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир <...> Он не давал чужого имени открывшейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел, чтоб мир оставался ненареченным,— он только ожидал услышать его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выбранных прозваний» 24.Эта художественная задача (не переименование мира и не закрепление «неверных» названий, а поименование его) оказывается близкой — в определенном отношении — к задаче, предстоящей автору в прозе Пастернака, где идут одновременно два процесса: приглядывание героев к окружающим их словам с усыновлением одних слов («он знал и любил уже слова: депо, паровозы...») и отторжением других и неуклонное, представленное как непререкаемо важное дело поименование всего на свете, совершаемое словом поэта, не сомневающегося в своем праве и умении. Поток поименованпй все